Услышав это, Ворошилов тут же сформировал полк, назначил командиром Буденного и вместе с ним и Пархоменко выступил на помощь осажденным.
Приближалась ночь. Бахтуров бродил по опустевшему лагерю, досадуя, что не может принять участия в освобождении мартыновских партизан. Думая об этом, он тихо шел по шуршавшей под ногами траве. Окрестности постепенно тонули во мраке. В темно-зеленом небе зажглись первые звезды. Вокруг стояла тишина, и лишь было слышно, как дневальный по коновязи изредка покрикивал на лошадей.
Неподалеку замерцал огонек. Потом вспыхнуло пламя, осветив сидевших у костра партизан. Бахтуров подошел к ним и поздоровался. Бойцы, их было четверо, посмотрели на него, сдержанно ответили на приветствие и продолжали начатый разговор.
— А какая жизнь была? Не жизнь, а каторга, — говорил сушивший над огнем рубашку, голый по пояс бородатый мужик. — Где ее, работу-то, найдешь? Я и по Волге в бурлаках ходил, и блаженного представлял, и плясал.
— Плясал?
— Ага. Запляшешь, когда жрать захочешь… И бродяжничал. Да… И вот этаким манером захожу раз в село. Позабыл, как оно называется… Высокое? Нет, как-то иначе. Ну, да шут с ним! Большое такое село над рекой. Попросился ночевать. Мужик богатый, но все же пустил. Дал поесть, а потом и говорит, что у него дочка уже второй год лежит. Ноги не ходят. И докторам разным показывал, и никто не знает, что с ней. А у меня в сумке аккурат корешки были. Я у одной старушки ночевал, так она дала мне их от ревматизму. Я тогда ногами болел. Вот я, значит, варил их и пил вроде чая.
— Ну и как, помогло, дядя Яков? — спросил сидевший за огнем молодой партизан, доставая из карманов картошку и кладя ее в жар.
— А шут их знает! Вроде полегчало немного… А может, само прошло. Безвредные корешки… Да, вот я ту дочку посмотрел и говорю мужику: «Я тебе ее вылечу». Хорошо. Наутро сварил в горшке те корешки и говорю мужику: «Пои ее три раза в день по чайному стакану. Эти, мол, корешки с могилы самого Николая-угодника-чудотворца и помогают от всяких болезней». Мужик дал мне денег, а я давай бог ноги. Ладно. Прошел год. Сижу, пью чай в трактире. Дело было на ярмарке. Вдруг входит тот самый мужик, борода лопатой. Я хотел бежать. А он бух мне в ноги. И говорит: «Спаси тебя Христос, благодетель, дочка не только выздоровела, а уж родила!»
— Вылечил? — спросил молодой партизан.
— А шут ее знает! Скорее, само прошло.
«А возможно, и психологическое воздействие», — подумал Бахтуров, в то время как дядя Яков, почесав голый живот, стал крутить рубашку над пламенем.
— Хороша у тебя рубашка! — усмехнулся молодой партизан.
— Была хорошая, одни рукава остались… У тебя вон сапоги каши просят.
— Да, это действительно, — согласился партизан, посмотрев на перевязанный веревкой сапог.
Дядя Яков положил рубашку, вытащил из кармана тряпичный кисет с махоркой и с солидным достоинством свернул закурить.
— Бери! — он протянул кисет молодому партизану. Тот отрицательно мотнул кудрявой головой.
— Не куришь? — спросил дядя Яков.
— Нет, бросил.
— Чего так?
— Нужда заставила… Я в германскую войну в пороховом погребе служил. А у меня такая славная трубка была, фарфоровая. Только товарищи заметили ее у меня. Вот один и говорит: «Если ты, Кузька, хочешь лететь на воздух, так лети. А мы не хотим». Взял у меня ту трубку и разбил.
— И не тянет?
— Нет. И в грудях легче стало…
Они помолчали. Чуткое ухо Бахтурова ловило ночные звуки. В залитой мраком степи дважды проскрипел коростель. Потом на коновязи подрались и затопали лошади. Послышался резкий окрик дневального, и вновь все затихло.
— Да, дела да случаи, — глухо заговорил пожилой партизан с забинтованной головой, который, лежа у костра, казалось, давно уже спал. Он привстал и потянулся к огню. — Вот ты, дядя Яков, блаженным прикидывался, Кузька болтал, что на воздух было взлетел, а я вот до революции в Костроме на театре играл, представлял.
— Ну? — Дядя Яков отложил рубашку и с любопытством посмотрел на товарища. — В тиятре, говоришь, представлял? Гм… Скажи, пожалуйста! А я и не знал. Так ты, стало, актер?
— Около того. Я поезд представлял.
— Как это?
— Обыкновенно: свистел, шипел, в трубу гудел, пары пускал. Настоящий-то поезд на сцену не выпустишь… Мы там «Анну Каренину» ставили. Спектакль такой. Ну и бутафорский поезд пускали. Конечно, правду сказать, главную роль не я исполнял. У нас там старичок был, реквизитор, Николай Иванычем звали. Маленький такой старичок, и лысина вовсю, а тут, на затылке, волосы торчком. И жена его, Марья Петровна, тоже старушка. Одни жили, детей у них не было. Хорошие старички. Да. Так Николай Иваныч заместо паровика кипящий самовар на тачку ставил. Ну и труба к нему, конечно, большая. На манер паровозной. А Марья Петровна с железным барабаном.
— А барабан зачем?
— Для грохота. Машине подражать. Очень ладно у них получалось. Поглядишь, бывало, настоящий поезд идет. Только что колес нет. Их за декорацией не видать, а только трубу. И вот один раз Николай Иваныч чего-то замешкался, а тут монтеры проволоку тянули за сценой, дорогу ему перегородили. Я слышу, уже самое время Анне Карениной под колеса кидаться: свищу, трублю, пары пускаю. Режиссер кричит: «Николай Иваныч, давай!» — «Сейчас!» — и рванулся, недоглядел, споткнулся за проволоку и тачку уронил. И что тут было, братцы мои! Тачка в станцию въехала, самовар прямо на сцену выкатился и на суфлера. Тот выскочил из будки, как ошпаренный кот, и на Николая Иваныча бросился. Изругал его беспощадно. Чуть не побил.
— Вот, наверно, смеху-то было, — сказал, смеясь, дядя Яков.
— Нет. Тут особого смеху не было. Больше перепугались все. А вот когда Николай Иваныч вместе с луной на сцену упал…
— Почему упал?
— Он тогда на самом верху, на стремянке, сидел, луну представлял. Круг в руке держал, а за ним фонарь… Постой, какую же мы тогда пьесу играли? «Бесприданницу»? Нет. Вот дай бог памяти… Там еще ракеты пускают… Ага, вспомнил: «Коварство и любовь». Знаменитая пьеса! Главную роль, Марию, играла Лавржинская. Это она по афише так, а по паспорту как-то иначе. Черт ее разберет. Ну и стерва была! Сущая ведьма. А злющая! И нос длинный. Только злобой жила. У нее вся злость, как я понимаю, в язык шла, а так — ни тебе образования, ни тебе воспитания.
— Неграмотная?
— Нет. У нее не так, как у других прочих людей. Ни тут, ни там никакого телесного образования не было. У других-то вот так, — рассказчик двумя полукруглыми движениями рук изобразил в воздухе гитару, — а у нее как есть ничего — гладкая как доска. И все от злости. Они с первым любовником — есть и такой актер, нашего звали Василий Кузьмич — только и знали, что весь день ругались. Он, Василий Кузьмич, раз было ее побил. Ну а с директором у нее были амуры, и он выпускал ее на первые роли. И вот они с Василием Кузьмичом на втором этаже, на масандре, у окна сидят, насчет любви говорят, а Николай Иваныч им в луну светит. Гляжу, у них уже до поцелуев доходит. Публика, конечно, волнуется. Интересно все-таки. А Василий-то Кузьмич, чем с ней целоваться, лучше бы в окно сатану выкинул, но нельзя — театр. Нужно делать, что в роли написано. Да. И вот тут-то Николай Иваныч всем нам, артистам, уважил. Удружил — лучше не надо. Сидел, сидел он на стремянке… И либо устал, либо заснул — только как загремит он оттуда вместе с луной! То-то хохоту было. И свистели, и хлопали, и ногами топали. Весь театр ходуном ходил!
— Ну и что же с ним потом? Уволили его? — спросил Кузька.
— Зачем? Нет. Только по старости лет в сторожа произвели. Добрейший был человек. Все мы его обожали. Да и Марья Петровна хорошая. Их, старичков этих, поди, давно уже нет.
— Так ты что, свистуном, значит, был? — сказал Кузька с усмешкой.
— А ты думаешь, легко поезду подражать, пары выпускать? На это тоже уменье нужно. Не всякий управится…
Среди глубокой тишины послышался тонкий писк. Что-то закружилось, замелькало над лежавшим в траве белым тряпьем. Летучая мышь, чертя черными крыльями воздух, пронеслась мимо Бахтурова. Он кашлянул и зябко поежился от налетевшего из степи свежего ветра. Рассказчик повернулся и пристально посмотрел на незнакомого человека.
— А ты, товарищ, кто будешь? — спросил он, подвигаясь поближе.
— Я? Партийный работник, — сказал Бахтуров.
— Коммунист, значит?
— Да… А среди вас есть коммунисты?
— А мы все коммунисты, — сказал партизан. Бахтуров удивился, но тут же выражение догадки прошло по его бритому лицу, освещенному колеблющимися бликами пламени.
— И партийные билеты у всех есть? — спросил он, внимательно оглядывая сидевших.
Партизаны посмотрели друг на друга.
— Нет, партийных билетов у нас еще не имеется, — отвечал за всех дядя Яков. — Да ты, товарищ, давай садись поближе к огню, — предложил он радушно. — Ты с Питера, что ли, приезжий?